Я притворился изумленным и поспешил заверить его в моем искреннем уважении. Он был не похож на себя: измученный, неуверенный, такой беззащитный, на бледном лбу выступили капли пота. Он потер себе виски.

— Здесь, как всегда, бурлит вулкан идей, — заявил он. — Но память подводит. В том, что касается имен, я хочу сказать. Но это сугубо между нами, мой друг. Не я их путаю, они сами путаются между собой, а когда я замечаю это — уже поздно. Нужны поистине акробатические трюки, чтобы вернуть героев туда, где им положено быть, и объяснить их превращения. Компас, путающий север с югом, — это серьезно, очень серьезно.

Я сказал ему, что он просто переутомился, что никто не может работать в таком темпе и без ущерба для себя и ему следовало бы взять отпуск.

— Отпуск? Только на том свете, — враждебным тоном возразил он, будто я его обидел.

Однако минуту спустя он робко поведал мне, что, обнаружив свою «забывчивость», пытался сделать картотеку. Но это оказалось совершенно невозможным — у него не было свободной минуты и на то, чтобы свериться с транслируемыми программами, все время уходило на создание новых сценариев. «Мир рухнет, если я остановлюсь», — прошептал он. А почему бы его коллегам не помочь ему? Почему он не обращался к ним, когда у него возникали какие-либо сомнения?

— Никогда, — отрезал Камачо. — Они потеряют ко мне уважение. Актеры — только первичный продукт, это мои солдаты, и если я ошибаюсь, их долг ошибаться вместе со мной.

Он резко оборвал разговор, дабы сурово упрекнуть официантов за приготовленный отвар йербалуисы с мятой, который показался ему недостаточно крепким. После этого мы бегом вернулись на радиостанцию — его ожидала передача, транслируемая в три часа. Прощаясь, я выразил готовность сделать все, чтобы помочь ему.

— Единственно, о чем я прошу вас, это молчание, — ответил он. И со своей привычной ледяной улыбочкой добавил: — Не беспокойтесь, против серьезных заболеваний существуют сильные средства.

У себя наверху я просмотрел вечерние газеты, отметил нужные сообщения, договорился об интервью на шесть часов с неким нейрохирургом, знатоком истории, который провел трепанацию черепа, пользуясь инструментами древних инков, предоставленными ему археологическим музеем. В полчетвертого я начал поглядывать то на часы, то на телефон. Тетушка Хулия позвонила ровно в четыре. Паскуаль и Великий Паблито еще не вернулись на работу.

— Сестра беседовала со мной за обедом, — мрачно сообщила тетушка Хулия. — Говорит, что скандал грандиозен и твои родители готовы выцарапать мне глаза. Она просила меня вернуться в Боливию. Что остается делать? Придется ехать, Варгитас.

— Хочешь выйти за меня замуж? — спросил я ее.

Она невесело рассмеялась.

— Я говорю вполне серьезно, — настаивал я.

— Ты серьезно просишь, чтобы я вышла за тебя замуж? — засмеялась вновь тетушка Хулия, но на этот раз веселее.

— Да или нет? — спросил я. — Торопись, сейчас придут Паскуаль и Великий Паблито.

— Ты просишь меня об этом, чтобы доказать своему семейству, что ты уже взрослый? — ласково спросила тетушка Хулия.

— И поэтому тоже, — признался я.

XIV

История преподобного падре дона Сеферино Уанки Лейвы, приходского священника из Мендоситы, где разместилась свалка, по соседству с районом Ла-Виктория, известным своим футбольным полем, началась полвека назад, в карнавальную ночь, когда некий молодой человек из приличной семьи, любитель пообщаться с народом, изнасиловал в тупике Чиримойо Тереситу по прозвищу Негритянка, разбитную прачку.

Обнаружив, что она беременна, и учитывая, что у нее уже восемь детей, нет мужа и почти нет надежд, что с таким потомством ее кто-нибудь поведет к алтарю, Тересита немедленно обратилась за помощью к донье Анхелике. Старая знахарка проживала у площади Инквизиции и обычно исполняла обязанности акушерки, но чаще изымала из утробы непрошеных гостей, попросту говоря, делала аборты. Несмотря на ядовитые зелья, которые донья Анхелика заставляла Тереситу пить (настоянные на собственной моче и давленых мышах), плод насилия проявил упорство, давая возможность заранее предположить, каков будет его характер, и отказывался покинуть материнскую плоть. Он ввинтился в нее, как шурупчик, и здесь рос и формировался, пока наконец через девять месяцев после совершенного на карнавале насилия не захотел появиться на свет. У прачки не оставалось иного выхода, как родить его.

Его назвали Сеферино, чтобы доставить удовольствие крестному отцу, привратнику в здании конгресса, и записали фамилию матери. В детстве Сеферино не давал повода предполагать, что станет священником, ибо нравились ему отнюдь не богослужения, он предпочитал крутиться волчком и запускать воздушного змея. Но всегда — даже прежде, чем заговорил, — Сеферино проявлял свой характер. В воспитательной практике прачка Тересита интуитивно следовала спартанской школе или, скорее, учению Дарвина: ее жизненная философия выражалась в намерении внушить своим детям, что они, если хотят жить в этом мире, должны научиться получать и возвращать оплеухи и проблема поисков пропитания с трехлетнего возраста — их сугубо личное дело. Стирая белье по десять часов кряду и разнося его потом по всему городу еще восемь часов, она может заработать на жизнь только себе и немногим, кто еще не дорос до того возраста, когда каждый себе хозяин.

«Плод насилия» проявлял настойчивость и стремление выжить, дававшие о себе знать еще в утробе: он мог питаться чем угодно, любой дрянью, подобранной в мусорных баках, за которую дрался с нищими и бродячими псами. Пока его братья мерли словно мухи от туберкулеза или отравлений и в отличие от тех, кто, став взрослыми, все еще мучились от последствий рахита и страдали умственной неполноценностью, едва одолевая экзамены, Сеферино Уанка Лейва рос здоровым, сильным и достаточно смышленым. Когда прачка (у нее, возможно, развилась водобоязнь?) уже не смогла больше работать, ее кормил Сеферино, а пробил ее час, он, уже став приходским священником в Мендосите, устроил ей похороны по первому разряду через похоронное бюро «Гимет». Все обитатели Чиримойо считали, что то были лучшие похороны за всю историю квартала.

Мальчик брался за любое дело, и при этом довольно ловко. Он начал просить милостыню, едва выучился говорить. Придав своей рожице выражение глиняного ангелочка, он обращался к прохожим на авениде Абанкай, и важные дамы всегда выказывали ему благосклонность. Позднее Сеферино чистил обувь, сторожил автомобили, продавал газеты, мази, халву, показывал зрителям их места на стадионе, был старьевщиком. Кто бы мог сказать, что это существо с черными ногтями, грязными ногами, головой в лишаях, завернутое в рваную куртку, с годами станет самым красноречивым проповедником во всем Перу?

Осталось загадкой, каким образом Сеферино научился читать — ведь он никогда не ходил в школу. В Чиримойо говорили, что крестный мальчика, привратник конгресса, научил его разбирать буквы и складывать слоги, а все остальное, как это бывает с деревенскими парнями, которые своей настойчивостью добиваются чуть ли не Нобелевской премии, пришло потом благодаря его упорству.

Сеферино Уанке Лейве было двенадцать лет, когда он бродил по столице от одного богатого дома к другому, выпрашивая непригодную одежду и старые ботинки (потом продавал все это на окраинах). Тогда-то он и встретился с особой, благодаря которой смог стать священнослужителем. То была помещица баскского происхождения по имени Майте Унсатеги. Трудно сказать, чего у нее было больше — денег или набожности, что больше поражало — ее поместья или истовое поклонение чудотворцу Лимпийскому. Однажды эта сеньора выходила из своей резиденции мавританского стиля, что на авениде Сан-Фелипе в квартале Оррантиа, и шофер уже открывал перед ней дверцу «кадиллака», как вдруг она увидела посреди улицы, у тележки со старьем, собранным этим утром, несчастного мальчишку — «плод насилия». Нищенский вид, умный взгляд, волевые черты маленького волчонка привлекли внимание сеньоры Унсатеги. Она сказала, что вечером навестит его.